Н.Н. Блинов(сын). С веком наравне.

Н.Н. Блинов (сын)

Н.Н. Блинов (сын)

Шире, шире, тверже шаг.

Мы усталости не знаем.

Н. Блинов. 1922

В начале эры

Годы прошедшиегоды минувшие,

Где вы? Куда вы ушли от меня?

Скоро бежавшие, быстро мелькнувшие

Ярко блеснули и скрылись. Куда?

Н.Н. Блинов. 1922

Есть некая цикличность в развитии мира. И не только та, которая определяется временами года. Цикличность присутствует в движении народов, в развитии и упадке стран и наций.

Историк Лев Гумилев пытался построить историю человеческого мира с помощью теории пассионарности. Якобы время от времени в народах возникают мощные стремления к переменам, своеобразная «охота к перемене мест». И тогда смещаются пласты истории, являются миру новые завоеватели и тираны, гигантские армии устремляются в походы, падают царства и возникают новые.

Самое удивительное заключается в том, что завоеватели эти умирают в положенный срок, оставляя после себя только кучку праха, а империи их исчезают, заменяясь новыми.

Мне думается, что Гумилев все же не прав. Пассионарность присуща человеку изначально, как присуща живой клетке жажда к обмену веществ. Дело в другом. Иногда, достаточно редко, пассионарность у одного оказывается направленной в ту же сторону, что и у других, как флюгера на крышах при сильном ветре. Вот только тогда являются миру великие завоеватели, и кровавые лавины затопляют континенты. Слов нет, велика роль личности в истории, но все же ветер должен быть попутный и достаточной силы.

В двадцатом веке с периодичностью примерно в тридцать – сорок лет одна за другой разразились три катастрофы, преобразившие земной шар.

─ 1914-1917: Первая мировая война и Великая Октябрьская революция, великий передел Европы.

─ 1940 — 1945: Вторая мировая война и передел мира.

─ 1986 — 1991: Гибель Советского Союза и еще один передел.

Каждые две катастрофы захватывали примерно одно поколение: дедов, отцов, детей. Впрочем, деды и отцы до второй катастрофы в своих жизнях чаще не доживали. Это нам, детям, повезло: мы помним и Великую Отечественную войну, и гибель Социалистического отечества. Только в замкнутом пространстве личной судьбы суждено каждому разбираться во всемирных катастрофах, которым был свидетель.

Нынешние новые русские, появившиеся в окаянных девяностых, вовсе не первые новые. Если говорить точно, каждые десять лет с любой сменой формаций они приходят в мир, эти новые люди, оснащенные той или иной степенью оригинальности и специфичности. Первыми из таких  в прошлом веке явились дети новой эры, рожденные революцией, тогдашние «наши» двадцатых годов, первые гомо-совьетикусы.

Именно к таковым в полной мере принадлежали мои родители: папа, босоногий отчаянный «гаврош», неприкаянный сын коммунара-богоборца, и мама, купеческая дочка, ушедшая из семьи, восстав против семейного домостроя провинциальной жизни.

Мир лежал перед ними, первозданный, неоформленный, в развалинах войн и строительных конструкциях пятилеток.  И его нужно было освоить. Каждый знал: какой построишь, такой он и будет, такой и останется следующим пришельцам. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья! А затем, мы наш, мы новый мир построим». Вот он, вечный лозунг всех неугомонных богоборцев, приходящих на уготованный им пир. И всегда им было, что разрушать, поскольку насилья оказывалось каждый раз в избытке.

И вот они пришли в этот мир, наши предки.

Историк Лев Гумилев называл таких новых бойцов «людьми длинной воли» и считал, что они двигают мир. Эти борцы являлись всегда, только далеко не каждый раз  им судьба даровала возможность реализовать эти продленные желания и достигнуть победы.

Недавно работники музея имени Николая Блинова в г. Мурманске расшифровали юношеские стихи отца из его дневников, написанные в 1922 —  1923 годах, в четырнадцати – пятнадцатилетнем возрасте.

В эти годы трудно заподозрить автора в неискренности. Без сомнения, строки рождались прямо из юной души. Бессмысленный восторг рвался наружу.

Вскинем выше

Куски гранита,

Все силы наши

В один порыв.

Вечная воля

Пружиной свита.

Всем, братья мира,

Один призыв.

В обломках старых

На прахе павших

Мы новой жизни

Стальной резец.

Мы сами малы,

Но не устали,

Достроим дивный

Труда дворец.

В стихотворении «К нашим братьям» прямо звучат призывы людей «длинной воли»:

Наш девиз: «Держаться дружно!»

Лозунг наш: «Идти вперед!»

Вот к чему стремиться нужно

Среди бурь и непогод.

Там еще было:

Сердца горят и бьются верой,

Чтоб  жизнь отдать за мир иной.

И бывший раб с душою смелой

Готов пожертвовать собой.

Попадались там и лирические образы. Например, в стихотворении  «Ночь над озером»:

Бледно смотрит луна

На прибрежный тростник.

В темном зеркале вод

Отражен ее лик.

«Лето»:

…Всколыхнется порой

Лепесток над водой,

И опять все затихнет под зноем.

«В лесу»:

…Но не то здесь бывает ночною порой.

Вместо сосен стоят великаны

И сливаются с темной недвижной водой…

Через четыре года юный борец перестал писать «революционные» стихи, вышел из комсомола, так навсегда и оставшись беспартийным. Многие годы этот жест был для нас, его потомков, загадкой.

Потом пришла гибель отца, моего деда Николая Демьяновича, в сталинских лагерях и клеймо «сына врага народа» на многие годы. Отцу, а вернее, нам всем, семье, очень повезло: мы не были репрессированы. Родителей не уволили с работы, не отправили в ссылку. Правда, дальше Мурманска и выслать было некуда. Отца  только навсегда лишили визы: запретили ходить в загранку. Для моряка дальнего плавания это – конец судьбы. Пришлось искать ее заново уже на берегу.  Однако жажда построить новый мир и вера в светлые идеалы всеобщей справедливости сохранились в душах и моего отца, и моей матери до последних их дней.

Должен признаться, что эту жажду они исхитрились передать нам, двум своим сыновьям. С ней мы и идем по свету, несмотря на значительную долю скепсиса, свойственного детям по отношению к предыдущим поколениям. И уже подходим к самому краю.

Мой брат Боря большую часть этой веры и жажды получил от папы, а я – от мамы. Так все говорят.

Радиостанция Коминтерна

Мы вперёд идём победно!

Шире, шире, твёрже шаг!

Юность шествует свободно,

Прочь с дороги, подлый враг!

Н.Блинов. 1924

Мама однажды приоткрыла ее мне, глубоко упрятанную тайну, тайну выхода отца из рядов ВЛКСМ. Это случилось через много лет после ухода отца. Видно было, что мама долго размышляла, рассказывать или нет.

— Папа никогда не говорил об этом… Я услышала все от его пионерского друга Фирса Шишигина… Он тоже не все знал…

Она замолчала и задумалась.

— Ну говори, раз уж начала, — не утерпел я.

— Папа не хотел, — снова затянула она.

Я молчал.

— Видишь ли, — сказала мама, — это такая детективная история…

— Тем более, — сказал я.

— Ну ладно, — сказала она, — расскажу. До двадцать шестого года папа был в Архангельске известным комсомольцем. Вожаком…

— Знаем, знаем, — сказал я.

— Он три лета подряд организовывал пионерские лагеря на Северной Двине. И даже получал за это зарплату.

— Ну да, Черный Яр, как же, — сказал я.

— Тогда же в СССР началось повальное увлечение радиоделом. Все комсомольцы кинулись собирать детекторные радиоприемники. Существовали такие добровольные общества: ДОСААФ и ОСОВИАХИМ – «Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту» и «Добровольное общество содействия авиации и химии». И еще было общество МОПР – Международное общество помощи революции, в поддержку революционеров во всем мире.

Надо было платить взносы, ходить на собрания и в кружки. Плакаты висели: «Даешь МОПР!», «Кто в радисты, кто в парашютисты!»

Все эти общества выпускали значки. Среди комсомольцев очень почетно было носить значки, чем больше, тем лучше. Еще все боролись за значки ГТО. Они были первой, второй и третьей ступени. ГТО – это «Готов к труду и обороне». Нормы нужно было сдавать: подтягиваться, бегать и кататься на лыжах. Значок ГТО первой ступени был самым почетным.

В парках ставили парашютные вышки,  и все прыгали. Спускали на веревке, а все равно страшно. В кружках собирали детекторные радиоприемники. Потом одевали наушники и слушали всемирную радиостанцию Коминтерна – Международного коммунистического интернационала. Эта радиостанция вещала на весь мир. Несла человечеству идеи коммунизма.

Собирать детекторные радиоприемники было делом недешевым. Нужны были радиодетали: детекторы, лампы, микрофоны, конденсаторы, сопротивления. Еще паяльник, канифоль и олово. Целая лаборатория. Купить все это можно было на барахолке за дорого.

Радиолампы вообще делали только за границей. Тогда был НЭП – новая экономическая политика. Купить можно было все, но только за сумасшедшие деньги.

Так вот, архангельские комсомольцы добились, что Райком комсомола выделил им значительную сумму на оснащение радиокружка. И Коля ездил на барахолку покупать все это оборудование.

И купил. А потом все это украли. Вот тут и началось. Было собрание. Инструктор райкома комсомола прямо обвинил Колю Блинова, что это он. И самое ужасное, что Колины товарищи по комсомолу поддержали это обвинение. Товарищи, комсомольцы, с которыми пели в лагере «Взвейтесь кострами!» Ему грозило исключение.

Фирс Шишигин рассказывал, что Коля был в отчаянии. Друзья собрали денег, и Коля снова пошел на барахолку покупать украденное. И, представь, там он вдруг увидел того инструктора райкома, который так активно выступал на комсомольском собрании. Инструктор продавал украденные радиолампы. Он увидел Колю и скрылся.

Потом выяснилось, что инструктор этот пьяница, алкоголик. Ему на водку не хватало. Но это уже было много позже. Самое главное, что товарищи ему поверили, а не Коле. Этого он перенести не смог.

Вот после этого папа перестал ходить   на комсомольские собрания и платить взносы. А когда поступил в Архангельскую мореходку, при заполнении анкеты не указал членство в ВЛКСМ. С тех пор он и оставался беспартийным всю жизнь.

А детекторный приемник он сделал уже в Мурманске, когда мы поженились. Я одевала наушники и сквозь треск эфира слушала голос: «Говорит радиостанция Коминтерна! Передаем последние известия».

Так было удивительно, голос через тысячи километров.

Купеческая дочка

Братья юные! Сплотимся

В тесный дружеский союз.

Общей мыслью зададимся

Свергнуть гнёт проклятых уз.

Сбросим цепи роковые

В темноту прошедших лет.

Наши силы молодые

Нам укажут новый след!

Н. Блинов. К юным братьям. 1922

Мама происходила из совсем другого мира. Я бы сказал даже, что её мир был противоположен миру отца. Она стихов никогда не писала. Росла в богобоязненном, тихом семействе в глухой провинции. Молились, постились, ходили в церковь. Но душа у неё вдруг  не менее стремительно, чем у отца, распахнулась навстречу свежему ветру. Удивительная загадка все же: как меньше чем за десять лет, с 1917 по 1925 годы могло вырасти это поколение хомо-совьетикусов, новых людей, вовсе не похожих на русских прежних?

Каким тайным оружием пропаганды владели большевики для воздействия на души и сердца, какое заветное слово они знали? Какое «заклятье» людей длинной воли?» Какой дьяволов приговор? Но ведь знали, это точно.

Срок заклятья только оказался короток: всего семьдесят лет, на нашу долю его не хватило, а им досталось сполна.

В провинциальной купеческой семье портного дамского платья Серапиона Николаевича Хрусталева росло четверо детей: два мальчика и две девочки. И все четверо дружно отринули веру отцов, бросились строить новый мир. Первым сбежал из дома первенец Николай, ушел в море. Затем, вторая по старшинству Шура без согласия родителей пошла учиться в Архангельскую мореходку: на механика.

Как легко православная Русь, вечная хранительница заветов, третий Рим христианства, отреклась от Бога! С какой радостью разрушал народ церкви, сбрасывал колокола с колоколен, сжигал иконы и церковную утварь. С каким восторгом принимали все новую веру: террор − религию революционной добродетели. И как единодушно одобряли массовые убийства и казни!

В мамином богобоязненном семействе произошло разделение: родители и бабка – за Бога, дети, все дружно – против. Так и стали жить, отгородившись друг от друга глухой стеной разобщенности. Мать до конца жизни бабушки Клавы допускала её право верить в Бога, но не одобряла хождений по святым местам, бесконечных пожертвований в церкви и обители. Мама считала, что полезней давать милостыню страждущим.

— Лучше бедным раздавать, — говорила она, осуждающе качая головой. – Богу-то зачем? У него все есть…

Клавдия Арсеньевна молча терпела мамино недовольство и только бесшумно крестилась перед иконой, что стояла на кухне в таком дальнем углу, где её от входа нельзя было заметить.

Мы с братом стыдились отсталой бабушки и её допотопной веры в Бога категорически не одобряли. Мамин материализм был нам понятней и ближе.

Ну какой же Бог в двадцатом веке? И где он обитает интересно, если освоено воздушное пространство и подводный мир океанов? Бог не может существовать, потому что его никогда не было и не могло быть.

Атомная бомба может,  коммунизм может, Советский Союз может, а Бог не может. Когда бабушка умерла, мама все её иконы и священные книги положила в гроб, кроме толстой Библии с иллюстрациями Гюстава Доре, которую бабушка завещала мне, своему любимому внуку. Я тогда учился на втором курсе Политехнического института. Именно из этой Библии, впервые прочитанной мной, возникли у меня первые сомнения в абсолютной правде материализма. Первый раз задумался я  об относительности второго начала термодинамики, которое гласит, что во всякой замкнутой системе энергия стремится выровняться, а энтропия возрасти. Если бы второе начало было справедливо, жизнь была бы невозможна без вмешательства Бога.

Но это уже были размышления детей.  У отцов таких сомнений не существовало. Они жили счастливыми. Для них все было ясно: материя первична, дух вторичен. «Раньше думай о Родине, а потом о себе!» Они отрицали Бога, вместо него ставя счастье страны, религию революционного созидания. Искусство было для них школой воспитания гражданина, не более, но и не менее. А репрессии – результат неизбежной борьбы с врагами народа. Такими они были, отцы и матери наши, ни убавить, ни прибавить.

Себя я не имею права считать полноценным хомо-совьетикусом, что-то во мне подпортилось с годами. А вот мама моя – хомо-совьетикус образцовый, я бы сказал, идеальный представитель нового революционного человека. Вот основные черты эталона.

Ощущение коллективных интересов как своих собственных, честность, острое чувство справедливости, необходимости борьбы за неё,  вера в светлое будущее. Мама всегда стремилась преобразить действительность наилучшим, по её представлениям, образом. Она, например, всегда  помогала неимущему, где могла, творила добро до последних дней жизни. Она мирила ссоры, прекращала драки на улицах, не пугаясь возможной расправы. Она всегда жила в борьбе. В борьбе за справедливость, за справедливость по-советски. «Человек человеку друг, товарищ и брат!»  Это не относилось к лицам, осуждаемым обществом, к  врагам народа, к буржуям и белогвардейцам.

Говоря пропагандистским из лексикона политпросвета словом, она никогда не утрачивала активной позиции, продиктованной лозунгом развитого социализма, «человек человеку друг, товарищ и брат».

Я постоянно ощущаю, как это же чувство тяжело шевелится и в моей душе осознанием извечного долга. Кому? Перед кем? – Перед всем живущим, что ли?

Однако при этом я отчетливо понимаю, что подобное  положение – это такая же бесплодная химера, как и все предыдущие, и реализоваться у нее не было ни одного шанса.

Они, мои родители, были лучшими представителями искусственно выведенного новым обществом вида. Мне кажется, порой, если бы таких в стране было больше половины, все эти химеры о всеобщем равенстве и братстве могли бы выжить. Как вдохновенно писал молодой революционный поэт Николай Блинов в стихотворении «Красный стан»:

Кругом бушует буря жизни.

Ревет и бьется ураган.

И в самом центре страшной бури

Стоит могучий Красный стан.

И самое главное. Не берусь судить, насколько типично было это качество для новых русских, но у мамы оно определяло каждый шаг, каждое движение. Она любила и лелеяла, берегла свою семью, как зеницу ока. Её семья — это: муж, дети с их женами, внуки и правнуки.

Её собственные отец и мать к этой категории не принадлежали.

Только сейчас, когда её уже четыре года нет с нами, мы можем осознать огромность масштаба её личности и силу её жизненной энергии.

Одно то, что она, слабая девочка, закончила мореходное училище с практической работой в механических мастерских, с плавательной практикой на морских судах, где «женщина на борту – к несчастью», говорит много о незаурядности этой натуры. До шестидесяти лет она жестоко курила «Беломор», ловко разминая в пальцах каждую папиросу, в море все курят, а потом  в одночасье бросила. Это удается далеко не многим женщинам.

Во все годы жизни она постоянно совмещала работу, общественную деятельность, воспитание детей, хлопоты по дому. При этом каждый день готовила лекции, следила за новинками. В нашем доме читали художественную литературу постоянно. Иногда вслух, по очереди передавая книгу друг другу.

Когда мама вышла на пенсию, а дети выросли, занималась с внуками, писала воспоминания, рассказы, статьи в газеты, предисловия к книгам Мурманского издательства, выступала перед читателями по радио и телевидению. До последних дней делала зарядку, каждый день гуляла, собирала гостей и пекла пироги с палтусом.

«Фишки»

Мы, как буря, ломаем преграды,

И не страшен нам гул канонады.

Старый мир, зажигая огнём,

Жизнь мы новую всем принесём

И построим иные громады…

Н.Блинов. 1923

Накапливая годы трудной жизни, мама не утрачивала доверчивости к ней. Она верила всему, что пишут газеты и говорят по телевидению. Даже рекламе, которую не всегда понимала. Она часто ставила меня в тупик, когда просила объяснить смысл очередного рекламного изречения: «Сломался? Значит, проголодался. Не тормози, сникерсни!» И какие-то космические чудовища гоняют по экрану грязную бочку. Ну как тут объяснить, что это для того, чтобы кто-то захотел купить лишний сникерс?

— Я никогда не вру, — утверждала она гордо, — и мои дети никогда не говорят мне неправды.

Это, конечно, был лозунг справедливый, но не на все сто. Мы старались, конечно, говорить правду, но далеко не всю и далеко не всегда.

Маму постоянно надували всякие мелкие проходимцы, жулики, торговцы. Достаточно было сказать ей, что в соответствии с программой помощи ветеранам со скидкой в пятьдесят процентов предлагается набор отверток или кухонных ножей, как мама тут же  покупала. Зная наше отрицательное отношение к такого рода предпринимательству, она долго терпела, никому не признавалась. Иногда целую неделю молчала. Но потом не выдерживала и терпеливо выслушивала наше возмущение.

— Да эти китайские ножи гнутся при резке! Ими невозможно работать, — говорила моя жена Ольга.

— А я буду осторожно, — оправдывалась мама, виновато опуская глаза.

— Я видела такой же точно набор на базаре в два раза дешевле, — говорила жена брата Бори Нина.

— Не может быть, — не верила мама.

Мама все делала  увлеченно: пекла пироги с палтусом, склеивала картины из сухих цветов, даже квартиру убирала с удовольствием. Гуляя, с любопытством разглядывала окружающий мир и оценивала, что изменилось за день: где дорогу ремонтируют, где дерево сломали. Ходила в магазин и покупала там сто граммов масла. Назавтра будут следующие сто, и на послезавтра бутылка молока, всего одна, чтобы был повод гулять каждый день.

С внуками играла в прятки и жутко огорчалась, если её находили.

— Давай дваться! – кричала она внуку Коле и выставляла по-боксерски руку.

И начиналась возня.

Это состояние в семье называлось «бесятиной».

— Ну, все, хватит! Прекрати бесятину! – не выдерживала жена, обращаясь к сыну, потому что свекрови так было говорить неудобно. И свалка прекращалась, наступала тишина.

Мама в рот не брала спиртного и не выносила пьяниц.  Большинство стычек с отцом происходили из-за лишней рюмочки. Но когда она собирала гостей в доме, за столом не было более активного тамады.

— Давайте выпьем! – кричала она, поднимая рюмку, которая так и оставалась полной весь вечер. – Давайте выпьем, чтобы все были здоровы! И мы, и наши дети, и наши внуки.

Или:

— Давайте выпьем за мир во всем мире! Чтобы не было войны!

И все, конечно, выпивали, а мамина рюмка оставалась полной.

У неё была одна привычка, раздражавшая меня необычайно. Когда мы выходили гулять из её квартиры в Москве на Варшавском шоссе, а она понуждала меня совершать это каждый день,  первое, что она делала, обходила территорию двора по периметру своего дома, нагибалась, собирала пустые пакеты, банки и бутылки – весь сор — и относила собранное в мусорный бак.  Потом мы шли дальше. Я принципиально ей не помогал.

— Ну что ты творишь? – возмущался я. – Разве это твое дело? Для этого ЖЭК есть. Мы за это деньги платим!

— Но грязно же! – резонно говорила она.

И на это нечего было возразить. Переубедить её было невозможно.

Мама постоянно понуждала меня делать утреннюю зарядку.

— Да ладно, — отмахивался я.

— Ты не «ладнай», не «ладнай», — сердилась она. – Ты делай…

Развал СССР мама встретила, как ни странно, спокойно.

— Это правильно, что теперь каждый может делать, что хочет, — говорила она. – Только не семечками нужно торговать, а делать что-то полезное. Если каждый будет делать полезное для других дело, мы станем прекрасно жить.

Её совершенно не тронула потеря пятнадцати тысяч трудовых рублей, накопленных ею с отцом за пятьдесят лет совместной жизни. Они всю жизнь шли к коммунизму, где деньги вообще ничего не должны были значить.

В  первые месяцы перестройки на углах улиц и перекрестках городов появились торговцы, продающие стаканчиками жареные подсолнечные семечки из больших мешков. Такая торговля, по мнению мамы, была самым никчемным делом на свете.  Она даже написала несколько статей в мурманские газеты, где призывала пенсионеров не падать духом, а искать себе полезное обществу дело, но ни в коем случае не торговать семечками.

— Я все делаю сама, — хвасталась она. – И квартиру прибираю, и полы мою, и пироги пеку, и шью себе платья, и даже обувь ремонтирую. Пенсии мне хватает. Я у детей не беру ни копейки.

Дети не возражали. А внуки даже охотно принимали бабушкины подарки: сотенные и пятидесятирублевки.

У мамы были и другие свои «фишки», как она это называла, убеждения, которым она считала необходимым следовать, хоть и сомневалась в их истинности. Почему? До сих пор не знаю. Она, например, была твердо убеждена, что жена не должна получать зарплату больше мужа.

И никогда не получала, хотя в педагогической практике часто появлялась возможность взять себе лишние «полставки». Нет, никогда не брала.

Общественной работой занималась охотно, поскольку за это не платили, а ей нравилось: много лет была руководителем профсоюза в мореходке, председателем родительского комитета Первой мужской школы, где мы с братом учились. А вот в Коммунистическую партию не вступила. Сначала её не принимали из-за непролетарского происхождения: (шутка ли, дочь купца!), а потом она решила, что членство в партии неизбежно приведет её к административной карьере, которая для отца была невозможна: он в партию принципиально не хотел, то ли из-за отца, погибшего в 1939, то ли по убеждениям. И это создало бы в семье недопустимое неравенство. Так и не вступила, хоть нас с братом уговаривала постоянно.

Мама, будучи на пенсии, действительно, принципиально не брала у нас денег, сколько её ни уговаривали.

— У меня все есть, — твердо говорила она. – Мне ничего не нужно!

Единственно, от чего не отказывалась, так это от путевок в Дом творчества писателей в Переделкино, которые мы с братом Борей покупали ей каждое лето после смерти отца в 1984 году. И жили там с ней в соседних номерах, то он, то я.

Когда я купил ей в Москве однокомнатную квартиру рядом с нашим жилищем, она вначале сопротивлялась, говорила, что в Мурманске у нее есть квартира и этого ей достаточно, но быстро освоилась и с удовольствием обустраивала новое жилье по своему вкусу. После смерти отца летом мама жила в этой московской квартире и в Переделкино, а на зиму всегда уезжала в Мурманск.

Мурманск все равно оставался для неё главным городом жизни, она называла его «мой причал».

Переделкино

Забыта кровь, вражда забыта.

Мы победили, теперь вперёд!

И с верой новой, живой и мощной,

С мечом искусства пойдём в народ!

Н.Блинов. Мы под знаменем красным пойдём. 1922

Приют спокойствия, трудов и вдохновенья

Дом творчества Союза советских писателей под Москвой Переделкино — это был особый мир со своими обитателями, традициями и правилами, отделенный от обычного мира забором  с красными кирпичными башенками. На каждой башенке красовалась нарисованная местными школьниками иллюстрация к сказкам Корнея Чуковского.

Этот мир состоял из запущенного парка, где росли грибы и ягоды: земляника и малина, двух основных корпусов, старого и нового, столовой, а также десятка коттеджей и вспомогательных строений поменьше.

Мир уходящий, закатный, со свойственными всякому уходу печалью и ностальгией. Ему уже никогда не вернуться, прежнему миру с его элитарностью, значительностью и, я бы сказал, с гордым чувством собственного достоинства. Не прийти вновь прежнему миру, насквозь придуманному безжалостным кукловодом, усатым и безбородым Карабасом-Барабасом из Кремлевских палат.

Уже сданы в аренду на пятьдесят лет коттеджи в парке, а один из них успел сгореть дотла в процессе новоселья новых обитателей. Уже на втором этаже столового корпуса шумит вечерами коммерческий ресторан. Уже за дорогой на широком поле урчит строительная техника, возводя хрустальные дворцы для новых русских. И все дряхлей и беспомощней его прежние обитатели.

Каждый сезон мама собирала грибы в парке и за дачей Пастернака и сушила их на балконе. И меня заставляла. На нашем счету значился не один десяток белых на зависть остальным проживающим.

Старый двухэтажный корпус был возведен еще до войны, во времена Первого съезда писателей, и дышал духом первых пятилеток: ковровые дорожки на полу, цветы на окнах, колонны у входа. Он помнил и Горького, и Фадеева, и Чуковского, и Пастернака. Номера там были крохотные, туалет один на весь коридор. Однако письменный стол для творчества и стул стояли в каждой комнате. В новом корпусе номера были значительно просторней, с туалетом и душем каждый. И стоили они дороже. Правда, в столовую приходилось ходить через парк. Для тех, у кого ноги двигались плохо, это было серьезным препятствием.

К тому времени, когда мы начали вывозить туда маму, в Переделкино ещё устойчиво сохранялся мир стареющих бывших.  Величественные и трагические тени прошедших лет являлись в бесконечных разговорах и воспоминаниях. Редкие молодые называли Переделкино, исключая  из имени собственного вторую букву «е».

Я еще помню девяностолетнюю Анастасию Цветаеву, сидящую с компаньонкой на скамейке у входа в старый корпус и нещадно ругающую обслуживание в пищеблоке.

Там существовал устойчивый быт. После раннего завтрака обитатели, померив кому надо давление в медицинском кабинете и погревшись пару минут на солнышке перед входом в старый корпус, если оно было, расползались по номерам и начинали стучать на машинках. Преклонный возраст этому вовсе не препятствовал. После обеда машинки замолкали, наступал тихий час. К вечеру собирались в холлах, на скамейках в парке маленькими группами «по интересам» и бесконечно сплетничали про знакомых и соседей по дому творчества,  вспоминали «былое и думы».

Говорили, что раньше часто устраивались вечера творчества, встречи с артистами, ежевечерне крутили кино. При нас это происходило раз-два в месяц. Бильярдная не работала, библиотека была открыта три раза в неделю.

В Переделкино мама быстро освоилась. Она тут же начала заниматься общественной работой: организовывала вечера воспоминаний с писателями, презентации книг, самодеятельность с чаем, печеньем и конфетами.

Любимым делом для неё было заставить каждого из присутствующих рассказать самую страшную историю из своей жизни, или самую веселую, или самую невероятную. И все послушно рассказывали. А победивший получал премию.

Я помню некоторых победителей. Обаятельную Катю, дочку писателя Василия Гроссмана, Евгению Таратуту, открывшую советскому читателю автора романа «Овод» Этель Лилиан Войнич, хранительницу прекрасных воспоминаний о Горьком, Фадееве и многих писателях предвоенных лет. Самой страшной историей, которую вспомнила Таратута, было известие о смерти отца в лагерях, которое приходило к ним много раз в 1938, в 1939 и в 1946 годах. Чем чаще приходили страшные известия, тем меньше им верили: ошибка какая-то. На самом деле он был расстрелян по приговору тройки еще в 1937 году, а извещения все шли: что-то там забуксовало в «небесной» канцелярии.

Помню Елену Ржевскую, замечательную рассказчицу. В конкурсе «Не может быть никогда» она победила всех, рассказывая невероятную историю о том, как ей, молодой переводчице штаба маршала Жукова, однажды весной 1945 года пришлось хранить под подушкой обгорелую челюсть Гитлера.

Военный писатель генерал-майор, профессор Максим Коробейников оказался победителем в самой страшной истории, рассказав, как по приказу сверху положили весь батальон, 250 молодых ребят, без артподготовки брошенный брать безымянную высоту. Два человека остались живыми, но в плену: командир роты и необстрелянный новобранец.

Подробно обсуждались семейные сложности обитателей. Кумиром всей  женской части был артист Михаил Михайлович Козаков, который с молодой женой и детьми несколько лет подряд снимал двухэтажный коттедж на территории Дома творчества. С пристрастием изучались молодые спутники стареющих поэтесс. Здесь все всех знали и поэтому всегда живо интересовались, кто с кем приехал и с кем уехал, на кого какие рецензии напечатаны, кого ругали на пленуме, а кого наоборот хвалили.

Мама охотно вникала во все легенды и сплетни Переделкина.

— У меня за стенкой живет ведущий передачи «Что, где, когда» Ворошилов, — сказала она однажды.

— Ну и что? — спросил я.

— Как ни выйду на балкон, слышу, он все деньги считает… А ведь с собой туда не унесешь… Все остается людям… — ответила мама с неодобрением. — Он тут рядом дачу строит.

Мама не объяснила, как она определила, что Ворошилов считал деньги. Ворошилов, действительно, построил дачу и умер, так в ней  не успев поселиться.

Когда Мурманское телевидение закончило сорокаминутный телевизионный фильм про единственную женщину-механика на Северном флоте Александру Хрусталеву «Причалы судьбы», мама устроила просмотр кассеты для всего Дома творчества и с достоинством принимала восторженные отзывы зрителей.

Автографы

На мамины «посиделки» приходили  стареющие поэтессы, с которыми мама оживленно болтала и обменивалась книгами.

У мамы накопилось много книг с дарственными надписями авторов, обитателей Переделкино. Вот некоторые из тех, что мне удалось разыскать:

Александра Жирмунская. Женщина на Земле. М. Металликс.1997. «Дорогой тезке с любовью и огромным желанием быть на неё похожей. Спасибо за все. Саша.

20.06.98.                  Переделкино.

Ольга Косарева. Остановиться, оглянуться. Стихи. М. 1989. «Милой Шурочке, мужественной женщине, «морскому волку».                                                                    99. июль. Переделкино».

Е.А. Таратута. Книга воспоминаний. Ч.II М. 2001. «Дорогой Александре Серапионовне с любовью.

19VI 2002. Переделкино».

Надежда Голосовская. Моноикос или мистические детективы. М. 1996. «На добрую память Александре Серапионовне с искренней симпатией.

Переделкино. Июль 2003».

Борис Дубровин. Бикфордов шнур воспоминаний. РББ. М. 1995 г.

«Вы повидали немало стран,

прошли океаны не раз.

Но глубже всего тот океан,

который в душе у Вас.

С глубокой симпатией замечательной Александре                     Серапионовне. Счастья Вам.

24.07.2000. Переделкино».

Нина Канн. Романтики белые бусы. Стихи. Кэнди. М. 1996. «Дорогой Алексндре Серапионовне. В память о Переделкине. С любовью к морю и морякам.

От автора».

Н.О. Максимова. И вновь, упрямая, молюсь… Челябинск. 2004. «Милой Александре Серапионовне.    С уважением от автора.

10.06.2004. Москва»

Нина Канн. Круглое яблоко года. Стихи и переводы. Калуга. 1999. «Дорогой Александре Серапионовне, с любовью от автора.

31.05.2000 г.»

Оскар Уайльд.  Письма. СПб. Азбука. 2000 г.

Замечательному человеку, которого узнала в Переделкино — Александре Серапионовне Хрусталевой. Составитель Образцова, июль 2001 г.

Анна Вальцева. Короткое замыкание. Рассказы. М. 2000. «Милой Александре Хрусталевой с уважением и давней симпатией. Дружески от автора.

20.07.2000. Переделкино».

Терещенко Д.А. Пробуждение. Исповедь дочери века: Роман. – М: Наследие, 2001.

«Легендарной Шурочке Блиновой с уважением и восхищением, от автора Дины Терещенко. Переделкино. Июль 2003 г.»

Перумова М. Пророчества сбываются. Верфель. Армения. М.: Ниппур. 1996.

«Достойнейшей из женщин, с глубоким уважением дорогой Александре Серапионовне от автора. 16 июля 2003 года».

Михановский В.Н.,  Животворящий посох: Проза. Стихи. М.: ЗАО «Редакция газеты «Московский Север». 2003.

«Глубокоуважаемой Александре Серапионовне Хрусталевой с пожеланиями счастья и добра. – Автор. 17 июля 2004 года. Переделкино».

Канн Н.Н. Вятская игрушка. Стихи и переводы. М: Б.и., 2000.

«Дорогой Александре Серапионовне, замечательному творческому человеку от автора. 15 июня 2004 года».

Мама все собиралась написать про своих близких друзей из Переделкино, но не успела. Так вот я выполняю её намерение.

Михаил Рощин

Легендой Переделкана были драматург Михаил Рощин и  заведующая библиотекой Дома творчества красавица Марина. Мама подружилась с  Мариной, часто приглашала её к себе на чашечку кофе, и они часами перемывали кости обитателям. Марина жила в поселке рядом с Домом творчества и работала в нем с  детства.

Рощин в девяностых годах был самым известным из живущих драматургов. Его пьеса «Валентин и Валентина» шла одновременно  в девяти театрах страны. Как говорили знающие люди, за каждое представление автору поступали гонорары в соответствии с законом об охране авторских прав, который тогда ещё действовал. Фильм по его пьесе «Старый Новый год» шел во всех кинотеатрах, интеллигенция зачитывалась его прозой.

Рощин был болен, одинок и много лет и зим жил  в Доме творчества в старом корпусе. Учитывая его заслуги перед отечественной драматургией, Литфонд на льготных условиях выделил ему комнату на первом этаже для постоянного проживания. У Рощина что-то было с позвоночником, у него ноги не ходили. Я только пару раз видел его в столовой, тяжело опирающегося на палку. Обычно еду три раза в день ему приносили официантки, а чаще Марина. Надо отдать ему должное, Рощин при всем своем трудном положении оставался любимцем женщин и сердцеедом. Во всяком случае сердце прекрасной Марины он покорил навсегда.

Но однажды явилась Татьяна, известный московский театральный критик. Она изучала творчество Михаила Рощина,  писала о его письмах. И все изменилось. Подносы с завтраками, обедами и ужинами стала носить Рощину Татьяна, а Марина угрюмо сидела безвылазно на втором этаже в своей библиотеке.

Об этом обо всем она рассказывала маме, капая в чашку с кофе обильные слезы, а мама потом мне. Татьяна, по словам Марины, была ревнивой, как фурия, и не подпускала Марину близко. Весь Дом творчества с интересом наблюдал за развитием событий.

Нынче по последним сплетням, Рощину отпраздновали семидесятипятилетний юбилей и дали, наконец, писательскую дачу Литфонда, что по теперешним временам событие удивительное: в Литфонде давно уже никому бесплатно ничего не дают. Татьяна стала его женой, и из дома творчества они исчезли.

А прекрасная Марина осталась. Она уже стала бабушкой и нашла радость в семейных заботах о внуке. Она также тщательно причесана и одета, также обаятельно улыбается каждому посетителю.

Максим Коробейников

Умнейший, обаятельный  человек, участник ВОВ, доктор психологических наук, профессор, генерал-майор Максим Коробейников подарил нам две книги.

Максим Коробейников. Я тогда тебя забуду. Повесть. М.  Советский писатель. 1988.

«Александре Серапионовне и Николаю Николаевичу на добрую память с симпатией и наилучшими пожеланиями.

От автора. 13 июля 98. Переделкино».

Максим Коробейников. Ненадежное время. Роман. М. Современник. 1991.

«Николаю Николаевичу Блинову, человеку многогранных талантов с чувством  симпатии и самыми добрыми пожеланиями.

Максим Коробейников. В.С. Котовская.

17 июля 1998. Переделкино».

Он и его жена Вера Сергеевна были непременными участниками всех маминых «посиделок».

Максим Петрович Коробейников начал заниматься художественной литературой достаточно поздно, после выхода в отставку. А до этого была школа лейтенантов, война, учеба в ВУЗе, любовь, служба, диссертации, лекции – жизнь. Первая его книга, вышедшая в 1988 году, была, естественно, о войне. Последующие  тоже. Как говорила его жена Вера Сергеевна, все книги имели «хороший читательский резонанс». Их охотно читали.

Максим Петрович Коробейников писал честно и мужественно. Он был компанейский мужик и совсем не похож на генерала. Сказалось рабоче-крестьянское происхождение. Вера Сергеевна значительно больше соответствовала общепринятому образу генеральской жены. Вера Сергеевна гордо несла следы былой красоты. Она тщательно одевалась и причесывалась, что не свойственно было обитателям Дома творчества. Евгения Александровна Таратута, которая здесь знала всех и все, рассказала нам, что Вера Сергеевна принадлежит к древнему дворянскому роду Нащокиных.

В один из сезонов мы с Коробейниковыми встречались за общим столом три раза в день и всегда оживленно беседовали на общелитературные и общественные темы.

Сама Вера Сергеевна не подчеркивала в застольных разговорах с нами своего благородного происхождения, но носила на шее такое ошеломляющее бриллиантовое колье, что глаза зажмуривались сами собой от его нестерпимого сверкания.

— Семейное наследство, – говорила она на наши восхищенные «ахи».

Видно было невооруженным глазом, как любит она своего генерала, что называется, в рот ему заглядывает, восхищается каждым его словом.

Однажды утром наш стол оказался пуст: они не пришли на завтрак. Все вокруг уже знали, что ночью Максиму Петровичу стало плохо с сердцем. Вызвали неотложку, и Вера Сергеевна уехала вместе с ним в ГКВГ, Главный клинический военный госпиталь имени Н.Н. Бурденко.

Через несколько дней выяснилось: инфаркт, больше в Переделкино они не вернутся, поедут в реабилитационный санаторий.

— Бог даст, выкарабкается, — бодро говорила мама окружающим. – У меня тоже был трансмуральный обширный инфаркт. Теперь и не вспоминаю…

Зимой мы узнали, что у Максима Петровича был еще один инфаркт, из которого его не смогли вывести. Он умер.

Веру Сергеевну мы встретили в Переделкино следующим летом.  Она приехала забирать вещи. Её было не узнать: сгорбленная старушка рассказывала нам, как умирал Максим Петрович, и непрерывно плакала. Я пристроил её к знакомой врачихе-психиатру, но, кажется, из этого ничего путного не получилось. Вера Сергеевна, продолжая плакать, предлагала всем купить её фамильные драгоценности и пятикомнатную квартиру в высотном доме на Котельнической набережной.

Желающих не нашлось.

Александр Ревич

Каждое лето в Переделкино жил с женой поэт и переводчик Александр Ревич,  интеллектуал высшей пробы. Они с мамой сразу подружились. Ревич был моложе мамы на девять лет, однако мамина жизненная энергия и оптимизм с лихвой преодолевали эту разницу.

В июне 1941 года молодой лейтенант Ревич ушел на войну. Хлебнул там плена, холода, голода, мучений. Потом побег, трибунал, штрафбат. Снова фронт. Был трижды ранен.

После сложных треволнений закончил Литературный институт, стал поэтом и переводчиком. Он блестяще переводил Петрарку, Гюго, Верлена, Гете, Мицкевича и многих других. По словам поэта Леонтовича, Ревич стер разницу между понятиями Поэт и Переводчик. В 1998 году он стал лауреатом Государственной премии Российской Федерации в области литературы и искусства за переводы европейских поэтов.

Александр Михайлович обладал великолепным юмором и редким чувством слова.

«Дай глупцам свое терпенье, Боже! Дай увидеть истину слепцам», — писал Ревич.

Очень нравились нам с мамой строчки:

Беспроволочный телеграф души

Сигналы шлет в распахнутую бездну,

В иные времена. И пусть исчезну –

Ты, речь моя, исчезнуть не спеши,

Побудь среди живых еще немного,

В живое сердце зарони слова

Моей тревоги.

Я даже поместил их эпиграфом к своему роману «Оглянись без гнева».

Навсегда останутся во мне благостные вечера с чаем и конфетами, которые устраивала мама в Переделкино, на которых Ревич блестяще читал свои стихи, без завываний, свойственных многим поэтам, негромким проникающим в сердце голосом. Но и слушать Ревич тоже умел.

На сборнике своих стихов, переводов и поэм «Чанга» Александр Михайлович написал: «Дорогой, единственной в России дочери Серапиона, племяннице его братьев, корабельному механику и писательнице Александре Серапионовне.                                                                                               Потрясенный ею. А. Ревич».

В последнее мамино лето 2004 года в Доме творчества после очередного проникновенного вечера со стихами и воспоминаниями Ревич подарил нам с мамой свою последнюю книжку, выпущенную издательством «Время» в серии «Поэтическая библиотека» «Дарованные дни. Стихи, поэмы, переводы». М. 2004.

«Дабы похвастать томом новым,

Но не имея лишних книг,

Вручаем мы сей том Блиновым,

Чей род премудрости постиг.

Побед желаем Николаям

И доблести богатырей.

И счастья маме их желаем,

Царице северных морей.

Автор и его лучшая половина».

Я позвонил им, сообщил о смерти мамы. Вот уже четыре года ничего об их судьбе не знаю.

Тамара Жирмунская

Я запомнил этот звенящий неповторимый голос с шестидесятых, с вечеров поэзии в Политехническом музее. Её звезда всходила стремительно и ярко сияла на небосклоне новой отечественной литературы рядом с именами Окуджавы, Рождественского, Евтушенко и Вознесенского. Ни один номер журнала «Юность» не обходился без её строчек.

И вдруг пропала. Исчезла с газетных полос и журнальных страниц. Тогда столько поэзии было вокруг, что читатели этого и не заметили. Свою биографию Тамара сама рассказала маме, когда они познакомились в Переделкино в 1986 году.

А произошла обычная для тех лет история. Семья Тамары, её муж, она и дочка подали документы на выезд в Германию: мужу надо было лечиться, так мне объясняла Тамара потом основную причину неожиданного решения. И сразу наступил вакуум. Сейчас трудно даже представить, что испытывали те, кого называли в просторечии «отказниками»: люди, подавшие документы на постоянный выезд за рубеж.

Самое трудное было пережить фазу оформления документов, полгода — год, когда обрываются все связи.  Работы не стало ни у неё, ни у мужа, стихов не печатали, о прозе нечего было и думать. Из Союза писателей и Литфонда её тут же исключили.

— Оказалось, что я ничего в своей жизни не умею, кроме писания стихов, — говорила она растерянно. — Муж тоже лишился всего. И настал ад кромешный. Порой даже еды не было в доме. Спасибо друзья, которые остались рядом, помогали. Кто курицу принесет, кто денег даст с гонорара. И все-таки мы не уехали…

Словом, не выдержали они, сломало их общество. Жирмунская не уехала,  но прежняя жизнь не вернулась. Так и остались они изгоями. В период перестройки Тамара устроилась корреспондентом в нескольких новых журналах, которые, как грибы, вырастали в первые годы. Её  восстановили в ССП и Литфонде, но что-то важное исчезло. Поэзия перестала быть символом свободы, а поэты  — её провозвестниками.

Тамара занялась журналистикой, начала писать прозу, вспоминала своего студенческого друга, прекрасного русского писателя, последователя Ивана Бунина, Юрия Казакова, так рано ушедшего из жизни.

Юрию Казакову посвятила Тамара стих под названием «Сказки».

В английских —

мальчик бледнолицый,

камин, харчевня и сверчок.

А во французских –

страстный рыцарь

подносит даме башмачок.

А в русских –

ленится детина,

отдавшись лесу, солнцу, сну.

Откроет глаз, почешет спину

и с корнем выдернет сосну.

Замечательные её воспоминания о Юрии Казакове  «Мы счастливые люди» Борис Блинов напечатал в альманахе «Мурманский берег» в девяностых годах.

В Переделкино Тамара Жирмунская с мамой неожиданно быстро стали друзьями. Их соединила, я думаю, внутренняя сила характера, которой они обладали в одинаковой степени. Их объединяло еще и то, что обе начинали сознательную жизнь безбожницами, а во второй половине жизни пришли к Богу. Тамара много общалась с Александром Менем, до самой его трагической гибели. Приняла крещение, стала истинной христианкой. Мама, крещеная во младенчестве, вначале отринула веру предков, а потом вернулась к ней снова. Стала ходить в церковь и ставить свечки всем своим близким «во здравие» и «за упокой». Вспомнила вдруг все молитвы своего детства, церковные обряды, причастие, пасхальные хоры.

«Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробе живот даровав», — пела нам мама в пасхальную неделю.

Однажды мама вдруг сказала:

— Если бы Иисус во второй раз в наше время пришел на Землю, люди бы его снова распяли. А ты так не думаешь?

— Не знаю, — ответил я честно. — Да и никто этого не знает…

— Вон сколько тысяч невинно замученных вокруг. Может, он и был среди них, Иисус Христос, но его не узнали, — сказала она.

— Все ведь остается людям, это верно сказано, — задумчиво молвила она в другой раз. – И все, что оставил нам Иисус, ведь тоже остается навсегда?..

Тамара написала о маме несколько статей в журналы и газеты, где сотрудничала. Одно её интервью с мамой для журнала «Достоинство» 1997 года помещено в качестве предисловия к маминой книге «На полубаке».

И все-таки Тамара в конце концов уехала с семьей в Германию, в Мюнхен. Муж нуждался в лечении, которого в России не было,  сказала она. Бог ей судья. Это случилось в конце девяностых.

Когда после этого приезжала в Россию, раз в год, не чаще, всегда звонила маме. Однажды добралась до Переделкина. Видно было, что ей там в Баварии трудно. Оторванной Тамара оказалась от родной почвы. Но связей со своими литературными друзьями не прерывала.

Весной 2002 года она приехала в Москву на пару дней получать литературную премию. Мама еще была в Мурманске: она обычно приезжала к нам в мае-июне и уезжала обратно в сентябре-октябре.

Мы с женой пригласили Тамару с дочкой Сашей в Центральный дом литератора на Поварской улице, бывшей улице Воровского, знаменитый ЦДЛ.

Ресторан ЦДЛ к тому времени приватизировали. Хозяева откровенно спекулировали на его литературном прошлом. Дубовый зал назывался «Записки охотника», фойе  украшали чучела экзотических зверей.

У входа посетителей встречал швейцар в цилиндре и накидке времен Александра Сергеевича Пушкина. Официант рассказал, что раз в месяц в малом зале членов Союза писателей кормят бесплатно. Полагается бокал вина.

— Господи, как бомжей в Мюнхене! – с грустью сказала Тамара.

Тамара подарила мне свою последнюю книгу «Короткая пробежка» 2001 года с надписью:

«Дорогие Оля и Коля, спасибо за этот предпасхальный вечер, за то, что вернули нам ресторан ЦДЛ, Дубовый зал, где я впервые побывала в 1954 г. (на вечере памяти Гудзенко).

С нежностью к вам, к Шурочке и потомкам вашим.

04.05.02 г.»

Больше они с мамой не увиделись в этой жизни.

Евгения Таратута

Они с мамой всегда списывались или созванивались, чтобы оказаться в Переделкино вместе.

Евгения Александровна Татарута внешним обликом походила на Надежду Константиновну Крупскую в конце жизни. Она была с мамой одного возраста, но выглядела намного дряхлее. Пальцы рук у неё были скрюченными, ноги вечно распухшими: результат многолетних сталинских лагерей. Таратута с трудом передвигалась по коридору первого этажа старого корпуса, тяжело опираясь на палку. Она говорила, что это последствия обморожений в полярном лагере Инта.

Мама, когда шла на завтрак, обед, ужин, всегда заходила за ней, чтобы помочь добраться до столовой. Как Таратура ковыляла до туалета в конце коридора, я так и не узнал. Скорее всего, по дороге в столовую заходили помыть руки.

В Переделкино существовало нерушимое правило: постояльцы должны быть  в состоянии сами себя обеспечить — сами перемещаться, ложиться, вставать. Персонала, который мог бы помочь, не было. Редко-редко официантки носили заболевшим подносы с едой.

Поскольку контингент постояльцев, стремящихся в Дом творчества, был, мягко говоря, преклонного возраста, Литфонд, выдающий путевки, внимательно следил за тем, чтобы претенденты обладали хотя бы минимумом возможностей. Кстати сказать, последние годы Таратуте выдавать путевки прекратили. Для неё это было крайне огорчительно, поскольку как репрессированному члену ССП ей полагалась значительная скидка.

Таратута тоже была великая женщина с трагической судьбой. Значительную часть сознательной жизни Евгения Александровна провела в сталинских лагерях. Её то выпускали, то сажали снова. Она потеряла здоровье, но не утратила своих необъятных душевных сил и веры в высокое предназначение человека. Она знала всех, кто обитал в Переделкино в любое время года, и все знали её.

С кем-то она переписывалась, на чью-то рукопись писала отзыв, кого-то критиковала в газете, с кем-то просто пила чай в свободное от работы время.

В 1986 году издательство «Советский писатель» выпустило книгу её воспоминаний «Драгоценные автографы», с огромным интересом встреченную читателями.  В 2001 году вышла вторая их часть в издательстве «Янус-М».

Они с мамой оказались одногодками. Евгения Александровна родилась в Париже в семье русского революционера эмигранта, ученика Кропоткина в 1912 году. В 1917 всей семьей вернулись в Россию. В 1932 году она закончила Московский университет, филфак. В 1934 отца взяли, а в 1937 выслали всю семью, отправили в сибирскую ссылку, в Тобольск. В 1939 Таратута без разрешения НКВД вернулась в Москву и, только благодаря заступничеству Фадеева, избежала еще большей кары. Отец к тому времени был уже расстрелян, но они этого не знали. Она работала в Академии наук у С.И. Вавилова, сотрудничала в издательствах и журналах.

— Сергей Иванович был удивительной души человек. Я таких больше в жизни не встречала, — рассказывала Таратута.

Всю войну она пробыла в Москве, никуда не выезжала, трудилась, не покладая рук.  А в 1950 году её арестовали как иностранную шпионку. Она рассказывала нам, что ей помогали выдержать и не сойти с ума в застенках и потом в инвалидном лагере «Полярный» детские книжки, которые она чудом сохранила, и стихи Пушкина и Лермонтова, которые про себя повторяла наизусть во время бесконечных допросов.

В 1954 году Таратута освободилась из лагеря и приехала в Москву. С.И. Вавилов к тому времени уже умер. Александр Фадеев помог ей устроиться на редакторскую работу. А в 1956 году она стояла в скорбной очереди в Колонный зал, чтобы проститься с Александром Фадеевым. Он покончил с собой 13 мая, написав в посмертной записке в ЦК КПСС: «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии. Лучшие кадры литературы в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих…»

Тогда же Евгения Александровна совершила свое неожиданное литературное открытие, сделавшее её имя известным в СССР и во всех странах социализма.

В те годы в стране существовали две самых издаваемых и самых читаемых книги: «Как закалялась сталь» Николая Островского и «Овод» Этель Лилиан Войнич. Два романтических образа, два борца за свободу и счастье человечества будоражили умы современников: герой прошлых веков — суровый и благородный Овод и беззаветный кумир комсомольцев — Павка Корчагин. Николай Островский сливался  в наших сердцах с обликом Павки. Но Этель Лилиан Войнич обитала где-то далеко-далеко, в позапрошлых веках, как Жорж Санд какая-нибудь, а её романтический герой Артур зажигал наши сердца.

И вдруг Таратута нашла её, автора бессмертного Овода. Живую и почти здоровую. Тихую, девяностолетнюю старушку, незаметно живущую в Америке, не ведая вовсе, что на одной шестой земного шара каждый житель благоговейно произносит её имя! В эпоху железного занавеса такое могло случиться.

Таратута наладила переписку со старушкой Войнич, получила приглашение в гости, однако, как и следовало, оказалась невыездной. Но появились статьи в печати. Сенсация была почище, чем кража часов у Филиппа Киркорова. Оказалось, что Войнич в 1888 году приезжала в Россию, а прототипом её героя были вовсе не итальянские революционеры, а русские террористы-народовольцы.

В 1960 году Таратута защитила по «Оводу» кандидатскую диссертацию.

Я только недавно осознал этот странный литературный парадокс: почему весь остальной мир не знал о романе «Овод» и не читал его, а у нас в СССР его читали все.

Да потому что там заложена чуждая Европе идея! Роман прославлял героику терроризма! Артур, богобоязненный студент католического колледжа, волей трагической судьбы потерял  романтическую любовь Джеммы и превратился в профессионального революционера-убийцу.

Во мне до сих пор звучат страшные слова безумного кардинала Монтанелли, посылающего на смерть своего несчастного сына Артура, вечный лозунг безбожия:

— Там холодно и пусто! – кричал он небесам, вздымая вверх руки.

Нет, как ни отрекайся, а это была хорошая книга! И не зря Таратута нашла её автора, храбрую старушку Войнич.

Книга Николая Островского «Как закалялась сталь», написанная в годы первых пятилеток,  тоже остается прекрасной песней о революционном вдохновении, хоть её больше не изучают в школах. О том вдохновении, которое воспевал юный революционный поэт Н.Блинов в те же годы:

Штык, винтовка и граната

Отошли на задний план.

Вместо ружей скорострельных

Мощный молот в руки дан.

У Евгении Александровны, как и у мамы, всегда было множество дел. Она писала воспоминания, рецензии на книги и статьи, сотрудничала в нескольких журналах, редактировала публикации, заботилась о десятках молодых литераторов и поэтов. Она собирала коллекцию материалов о Пушкине со времен столетия со дня его гибели, с 1937 года. Многое теряла при арестах, но упрямо собирала вновь. Все приносили ей экспонаты: проспекты, билеты с вечеров памяти, значки и марки. Мы с мамой тоже привезли ей однажды из Пушкинских гор материалы к двухсотлетию со дня рождения поэта.

Ушла из жизни  Евгения Александровна в том же году, что и мама. Куда делась замечательная коллекция по Пушкину, никто не знает. Не знаю также, говорила ли она перед смертью страшные слова: «Там холодно и пусто!» или Бог явился её душе – мы с ней обо многом говорили, но об этом никогда.

Молитва

Я слышу звон,

Далёкий он.

Вверху звенит,

К себе манит.

То жизни звон,

Несётся он

И гонит вдаль

Тоску, печаль.

Н.Блинов. Звон жизни. 1923

Мама смолоду не верила в Бога,  не принимала религии отцов, но почему-то не препятствовала бабушке Клавдии Арсеньевне окрестить обоих своих детей: меня и младшего Борика. Бытовала семейная легенда, будто бабушка сделала это тайно от папы и мамы, но, скорее всего, они просто притворялись, будто ничего не знают. Им так было проще.

Во второй половине жизни мама с удовольствием ходила в церковь и всегда ставила там свечки. И всегда отдавала поминальные записки: «во здравие» и «за упокой». Несколько раз я видел, как она творила крестное знамение и кланялась иконам.

— Ты же не веришь, — сказал я ей однажды, — зачем же крестишься?

— Так делали все мои предки, — вдруг сказала она. – Вот и я должна.

— Ты же сама говорила, что там ничего нет, — не отставал я.

— Все равно, — упрямо сказала она.

В 1984 году у мамы случился инфаркт, она потеряла сознание на час, или около того. Когда она поправилась и вышла из больницы, оживленно рассказывала:

— Я там уже была… Ничего страшного… Мгновенная боль, а потом ничего… Совсем ничего.

Её, видимо, глубоко занимало это ощущение, потому что она часто повторяла:

— Это не так, как сон. Это было небытие. Раз! И ничего больше нет. Никаких туннелей, никакого света в конце.

Однажды она вдруг сказала:

— Может быть, это только мне так не повезло?.. Там было  холодно и пусто. Может быть, там все-таки  что-то есть? Ты как думаешь? – спросила она. – Там холодно и пусто?

— Этого не знает никто, — ответил я честно.

Мы обратили внимание, что после смерти отца мама все чаще стала заговаривать о Боге. Читала священные книги, ходила на собрания «Свидетелей Иеговы». Правда, ей там не понравилось.

— Они там сектанты какие-то, — сказала она.

В православном храме ей нравилось больше. Я заметил на шее у нее простой православный крестик на золотой цепочке.

Каждый свой приезд она понуждала меня везти её в церковь и на могилу тети Лизы, похороненной на Востряковском кладбище.

— Я обещала Лизе, маме и бабушке поминать их, пока жива, — говорила она твердо.

И мы ходили. В привратном церковном окошке мама покупала свечи и сдавала туда записки с поминальными именами: одну за здравие, другую – за упокой. С каждым годом «за здравие» становилось все короче, а «за упокой» все длиннее.

В церкви она крестилась, беззвучно шептала что-то и ставила свечи на разные подносы: за живых и за мертвых. На колени не становилась.

Скоро я перестал расспрашивать её о вере, заметив, что ей это неприятно.

В один из своих приездов мама вдруг сказала мне:

— Я говорила с настоятелем нашей мурманской церкви Святого великомученика Пантелеймона, спросила, можешь ли ты нарисовать для них иконы. И он дал согласие.

Рисовать я начал в 1992 году, когда на пятидесятипятилетие сын подарил мне холсты и краски. Точнее, не рисовать – рисовал я с детства, писать маслом.

— А ты сказала, что я неверующий? — спросил я.

— Он спросил, крещеный ли ты, я сказала «да», — ответила она уклончиво.

— Зачем мне рисовать иконы для твоей церкви,- спросил я, -если нет веры?

— Сделай это для меня, — сказала мама. И я понял, что это она хочет подвигнуть меня на богоугодное деяние.

Я нарисовал целителя Пантелеймона и ветхозаветную Троицу под Рублева. Чтобы правильно нарисовать изображение, я долго изучал каноны. Ветхозаветная Троица представляла собой трех ангелов, пришедших к дому Авраама, чтобы возвестить благую весть о его богоизбранности. Так было в Библии. В Ветхом Завете. В христианской трактовке эти три ангела символизировали триединое божественное тождество: Бога-отца, Бога-сына, Бога-духа святого. В соответствии с каноном над одним из ангелов, левым, следовало изобразить дом Авраамов, под средним ливанский дуб, под правым – горние выси.

Рассудив, что ни Андрей Рублев, ни большинство средневековых иконописцев не бывали в Земле Обетованной, не видели никогда ливанского дуба и уж тем более  не могли знать, как выглядело жилище Авраама две тысячи лет назад, я нарисовал над левым ангелом старый корпус Дома творчества Переделкино, над средним – среднерусскую березку, а над правым  сопку «Безымянную» со снежной вершиной. Целитель Пантелеймон был изображен в полном соответствии с каноном. Он держал в одной руке ларец с лекарствами, в другой – ложечку.

Осенью мама увезла холсты в Мурманск. Потом она рассказала, что Троицу священник не принял, поскольку березу вместо дуба ливанского над одним из ангелов и Дом творчества Переделкино над другим, он допустить не смог. Однако картину оставил себе. А целителя Пантелеймона одобрил.

Когда в очередной свой приезд в Мурманск, мы зашли с мамой в церковь Святого Пантелеймона возле нашего дома, то не обнаружили там моих икон. Может быть, они размещены в доме священника, предположила мама. «В доме, так в доме», — согласился я. В любом случае задуманное мамой богоугодное деяние было свершено.

***

И еще одна встреча мамы с Богом.

К двадцатилетию со дня смерти отца, в сентябре 2004 года мы с мамой прилетели из Москвы заранее. Планировалась презентация маминой книги «Бриллианты моей бабушки».

Ночью её увезла в областную больницу скорая помощь: разрыв аневризмы брюшной аорты. Мы с братом Борей ехали за скорой помощью на красном жигуленке. А к утру она умерла, не приходя в сознание. Презентация прошла в отсутствие автора и родственников.

Эти часы и минуты слились у меня в памяти в одно томительное ощущение  беспомощной тоски и безнадежности. Получали в больнице вещи, звонили врачам, связывались с друзьями и знакомыми, добывали справку о смерти, ходили в ЗАГС, в морг. Все это словно на автопилоте.

Отпевание было заказано в церкви Святого Пантелеймона.

Гражданская панихида происходила в большом зале Ассоциации творческих союзов на Октябрьской улице. Гроб поставили  на столе, в зале, где обычно устраивали фуршеты.  «Где стол был яств, там гроб стоит». Мамина фотография с траурным уголком стояла на фортепиано. Две красные гвоздики отражались в лакированной поверхности крышки. Говорили теплые слова, вспоминали, плакали.

Там, в церкви Святого Пантелеймона трепетный огонь свечей дробился в золотых окладах икон. Пели «Со святыми упокой».

— Прими, Господи, душу усопшей рабы твоей Александры и прости ей прегрешения её, вольные и невольные, — нараспев выкликал священник в черном с золотом и махал кадилом.

От него поднимался сладкий дым фимиама, тек слабой струйкой, смешивался с запахом воска от горящих свечей.

Хоронили на «почетке», рядом с папой. Было много цветов и много провожающих, маме бы понравилось. На кладбище сеял мелкий осенний дождь, сопки на той стороне Туломы все так же горели осенним золотом. Березы на соседних могилах пылали, как свечи. В сердце звучал припев заупокойной службы:

— Боже, упокой душу новопреставленной рабы твоей Александры и отпусти ей грехи её, вольные и невольные, и даруй ей царствие небесное, и сотвори ей вечную память…

Толпа провожающих недвижно стояла вокруг. Мореный трехметровый деревянный крест над могилой поэта Владимира Смирнова занимал полнеба.

— И сотвори ей вечную память…

Завершился мамин путь к причалу… Наш мир опустел и стал холодным.

Оставьте комментарий